Но что было природе до беспокойства людского! Торжественный пир ее страшно гремел над Царьградом, как будто над бедным, ничтожным муравейником.
Между тем ярко освещен был дворец Вукалеонский тысячами огней, и великолепный пир гремел в чертогах владычицы царьградской. Там собрались люди и как будто хотели доказать своим весельем, что они мало думают о грозном величии природы. Когда вихрь и буря потрясали здания царьградские, своды великолепных зал дворца Вукаленского дрожали от грома музыки, от кликов радости; мрак ночи разогнан был тысячами светильников. Льстивые придворные уверяли, что за отсутствием солнца, являлась им солнцем, более небесного прекрасным и блестящим, великая владычица их Феофания. В самом деле, она казалась светилом, проливающим свет и радость: ее платье и корона, усыпанные, унизанные драгоценными каменьями, сверкали от огней, и видно, что радость проливали в сердце каждого взоры Феофании, потому что на кого ни взглядывала она, хоть мимоходом, на лице каждого, удостоенного взгляда ее, являлась радостная улыбка. Феофания угощала булгарских царевен, которые в этот день торжественно приехали в Царьград. Но отделение, которое занимал во дворце Вукалеонском император Никифор, не было освещено; там не слышны были клики радости, не слышно было звуков веселья. Тихо, мрачно было это отделение, хотя сам Никифор находился в это время там, не участвуя в роскошном, веселом пировании своей супруги.
Подле опочивальни его была комната, где обыкновенно принимал он тайных советников своих; это была молельная его. К ней примыкала большая оружейная комната, где хранилось, развешанное красивыми трофеями драгоценное оружие. Тут стоял огромный стол, на котором сам император занимался рассматриванием карт, планов, соображениями воинских действий. Бывши великим полководцем, он даже оставил сочинение "Περι παραδρομης πολεμον", в котором превосходно описал способы вести удачно мелкую войну против неприятелей, особливо в горных странах.
Но теперь император Никифор не находился в своей оружейной, не был и в молельной. Ни война, ни молитва не занимали его в это время. Он оставался в опочивальне своей, сидел облокотясь на стол, закрыв руками лицо свое. С ним беседовал не полководец, не министр его — какой-то странный собеседник сидел в императорской опочивальне. Это был старик, высокого роста, седой, с пожелтевшим, иссохшим лицом — тень человеческая! Грубая власяница покрывала тело его. Ноги его были босые, волосы и борода не расчесаны, склочены. Это была тень человека, скелет, обтянутый кожею, и только в одном проявлялась жизнь — в глазах его, черных, как уголь, блестящих под густыми, седыми, нависшими бровями. Гробовым, ржавым голосом говорил что-то этот оживленный мертвец Никифору, и при выразительных движениях руки его обнажались из широких рукавов, и тогда казалось, что этот посланник с другого света пришел за душою Никифора, протягивая к нему свои костлявые, черные, обросшие волосами руки, на которых длинные ногти казались когтями звериными. С жаром говорил что-то незнакомец. Это был Феотокий, пустынник, уже сорок лет удалившийся в уединенную келью на горах Гемусских.
Никифор опустил руки на стол, гордо поправился на своем седалище и вдруг прервал речь Феотокия:
— Я не затем призвал тебя к себе, отец Феотокий, чтобы слушать все, что слыхал уже я сто раз в жизни моей.
"А я затем пришел к тебе, — отвечал сурово пустынник, — чтобы повторить тебе в сто первый раз, что уже слышал ты сто раз прежде. Вы, сильные земли, вы такие же люди, как другие, и к вам так же относится притча о сеятеле Евангельском, как и ко всякому из последних подданных ваших: вышел сеятель на дело свое, сеял пшеницу, и часть зерен его упала на камень и погибла туне; часть упала близ пути и была расхищена птицами небесными. Сердца сильных подобятся тому и другому: камением становятся они среди славы и почестей, и туне гибнут на них семена добра; остальное расхищают у них птицы хищные — лесть и коварство рабов их. Если богачу, по слову Евангельскому, труднее войти в царствие Божие, нежели вельбуду пройти в уши иглиные, кольми паче тесен путь тому, кто кроме богатства пресыщен в мире властью и силою'"
— Ты смотришь только на блеск и счастие внешнее, святой пустынник; твоя мудрость, твое провидение не проникают сквозь кору величия, окружающую сильных земли. Ты угрожаешь им наказанием, лаская нищего наградою; ты видишь в них каких-то счастливцев, как будто золотом и величием они уже купили себе счастие и благоденствие. Как ошибаешься ты, как не понимаешь истинной судьбы великих! Нет! не к нищему прибегнул бы ты с утешением, не в хижину бедного страдальца пошел бы ты с отрадою веры, но — к сильному властителю, в его великолепный чертог. Здесь подивился бы ты бедности человека и суете мира! Ты увидел бы отличенного среди других людей, уставшего от жизни, исполненной трудом, от славы, ничем ему не льстящей более. Одинокий среди толпы, без любви, ибо нечем оценить и испытать ему любви ближнего, без дружбы, ибо для дружбы надобно быть равному со своим другом, он живет скорбию за всех и не живет радостью за самого себя. Нищий, добывши кусок хлеба, утирает слезы и засыпает спокойно, а сон великого владыки тревожит дума тяжелая. Взвесив людскую добродетель на золото, испытав унижение мудрости, едва только польстит ей награда — он теряет веру в мудрость и добродетель людей. Всякий ответствует только за себя — за миллионы других ответствует он…
"И счастием миллионов может он искупить свое счастие на земле и блаженство на том свете. Неужели ты думаешь, что подвиг его не оценяется…"